Единственно, что примиряет меня сегодня с существованием - это снегопад.
Гамбург какой-то сам не свой, в сугробах, серовато проступает сквозь летящий снег, и воздух на перекрестке, если отвлечься, чем-то смахивает на питерский. А песня про снегопад въелась в мое ухо в общем вагоне поезда Мурманск-Ленинград, где я плотно обитала на третьей полке, в обнимку с какой-то поперечно-толстой трубой, отнимавшей кусок жизненного пространства, и динамиком. Радио включалось централизованно, но если бы это было просто радио - я бы предпочла слушать новости про победное шествие коммунизма и 25 съезд КПСС, и прочее вполне невинное бормотание, а заодно и редкие литературные передачи - но мы были вынуждены слушать магнитофон проводниц, а выбор у них был небольшой. Но главное, у них была одна, но пламенная страсть к Нани Брегвадзе. Поезд наш был отнюдь не скорый, а народу набилось столько, что слезать с полки было опасно, и я лежала, пытаясь заснуть, и снегопад завывал и не летел мне на косы, что только не сделаешь, если женььщина про-о-осит, на всю катушку и по нескольку раз подряд, двое суток, или голову на трубу или ноги, бабье лето ее торопить не спеши. А снаружи, в жизни был март, в Мурманске вьюга, в Кировске солнце и лыжный сезон, в Железногорском карьере, глубоком до головокружения, буксовали Белазы, сугробы Кандалакши плавно переходили в Белое Море, а где-то среди елок Медвежегорска торчали мои наконец доломанные лыжи. И мы ехали, уставшие друг от друга, переполненные двумя неделями каникул, напевшиеся и насмеявшися до одури, домой в тот город, который мной любим, за то, что мне не скушно с ним, и даже весна, не то что лето, еще не торопилась, а про осень даже и подумать было странно. Да и причем тут она, просто такой маршрут, не дай мне бог другого.
Гамбург какой-то сам не свой, в сугробах, серовато проступает сквозь летящий снег, и воздух на перекрестке, если отвлечься, чем-то смахивает на питерский. А песня про снегопад въелась в мое ухо в общем вагоне поезда Мурманск-Ленинград, где я плотно обитала на третьей полке, в обнимку с какой-то поперечно-толстой трубой, отнимавшей кусок жизненного пространства, и динамиком. Радио включалось централизованно, но если бы это было просто радио - я бы предпочла слушать новости про победное шествие коммунизма и 25 съезд КПСС, и прочее вполне невинное бормотание, а заодно и редкие литературные передачи - но мы были вынуждены слушать магнитофон проводниц, а выбор у них был небольшой. Но главное, у них была одна, но пламенная страсть к Нани Брегвадзе. Поезд наш был отнюдь не скорый, а народу набилось столько, что слезать с полки было опасно, и я лежала, пытаясь заснуть, и снегопад завывал и не летел мне на косы, что только не сделаешь, если женььщина про-о-осит, на всю катушку и по нескольку раз подряд, двое суток, или голову на трубу или ноги, бабье лето ее торопить не спеши. А снаружи, в жизни был март, в Мурманске вьюга, в Кировске солнце и лыжный сезон, в Железногорском карьере, глубоком до головокружения, буксовали Белазы, сугробы Кандалакши плавно переходили в Белое Море, а где-то среди елок Медвежегорска торчали мои наконец доломанные лыжи. И мы ехали, уставшие друг от друга, переполненные двумя неделями каникул, напевшиеся и насмеявшися до одури, домой в тот город, который мной любим, за то, что мне не скушно с ним, и даже весна, не то что лето, еще не торопилась, а про осень даже и подумать было странно. Да и причем тут она, просто такой маршрут, не дай мне бог другого.